Крылатые фразы и выражения!
Фридрих Ницше (вся коллекция)
Смерть достаточно близка, чтобы можно было не страшиться жизни.
Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана.
Тем, как и что почитаешь, образуешь всегда вокруг себя дистанцию.
Я мог бы погибнуть от каждого отдельного аффекта, присущего мне. Я всегда сталкивал их друг с другом.
Мое сильнейшее свойство — самоопределение. Но оно же по большей части оказывается и моей нуждой — я всегда стою на краю бездны.
Я должен быть ангелом, если только я хочу жить: вы же живете в других условиях.
Что же поддерживало меня? Всегда лишь беременность. И всякий раз с появлением на свет творения жизнь моя повисала на волоске.
Я чувствую в себе склонность быть обворованным, обобранным. Но стоило только мне замечать, что все шло к тому, чтобы /обманывать/ меня, как я впадал в /эгоизм/.
Как только благоразумие говорит: *Не делай этого, это будет дурно истолковано*, я всегда поступаю вопреки ему.
Мне никогда не бывает в полной мере хорошо с людьми. Я смеюсь всякий раз над врагом раньше, чем ему приходится заглаживать свою вину передо мной. Но я мог бы легко совершить убийство в состоянии аффекта.
Испытывал ли я когда-нибудь угрызения совести? Память моя хранит на этот счет молчание.
Я ненавижу обывательщину гораздо больше, чем грех.
Для меня не должно быть человека, к которому я испытывал бы отвращение или ненависть.
Я ненавижу людей, не умеющих прощать.
Человек, ни разу еще не думавший о деньгах, о чести, о приобретении влиятельных связей, — да разве может он знать людей?
Люблю ли я музыку? Я не знаю: слишком часто я ее и ненавижу. Но музыка любит меня, и стоит лишь кому-то покинуть меня, как она мигом рвется ко мне и хочет быть любимой.
Это благородно — стыдиться лучшего в себе, так как только сам и обладаешь им.
Странно! Стоит лишь мне умолчать о какой-то мысли и держаться от нее подальше, как эта самая мысль непременно является мне воплощенной в облике человека, и мне приходится теперь любезничать с этим *ангелом Божьим*!
После того как я узрел бушующее море с чистым, светящимся небом над ним, я не выношу уже всех бессолнечных, затянутых тучами страстей, которым неведом иной свет, кроме молнии.
Мой глаз видит идеалы других людей, и зрелище это часто восхищает меня; вы же, близорукие, думаете, что это — мои идеалы.
*Друг, все, что ты любил, разочаровало тебя: разочарование стало вконец твоей привычкой, и твоя последняя любовь, которую ты называешь любовью к *истине*, есть, должно быть, как раз любовь — к разочарованию*.
Опасность мудрого в том, что он больше всех подвержен соблазну влюбиться в неразумное.
Лестница моих чувств высока, и вовсе не без охоты усаживаюсь я на самых низких ее ступенях, как раз оттого, что часто слишком долго приходится мне сидеть на самых высоких: оттого, что ветер дудит там пронзительно и свет часто бывает слишком ярким.
*Я не бегу близости людей: как раз даль, извечная даль, пролегающая между человеком и человеком, гонит меня в одиночество*.
Лишь теперь я одинок: я жаждал людей, я домогался людей — а находил всегда лишь /себя самого/ — и больше не жажду себя.
*/Цель аскетизма/*. Следует выжидать /свою/ жажду и дать ей полностью созреть: иначе никогда не откроешь /своего/ источника, который никогда не может быть источником кого-либо другого.
Я хотел быть философом /неприятных истин/ — на протяжении шести лет.
Искал ли уже когда-нибудь кто-либо на своем пути истину, как это до сих пор делал я, — противясь и переча всему, что благоприятствовало моему непосредственному чувству?
Что до героя, я не столь уж хорошего мнения о нем — и все-таки: он — наиболее приемлемая форма существования, в особенности когда нет другого выбора.
Героизм — таково настроение человека, стремящегося к цели, помимо которой он вообще уже не идет в счет. Героизм — это /добрая воля/ к абсолютной самопогибели.
Противоположностью героического идеала является идеал гармонической всеразвитости — прекрасная противоположность и вполне желательная! Но идеал этот действителен лишь для добротных людей (например, Гете).
/Причинять боль тому, кого мы любим/, — сущая чертовщина. По отношению к нам самим таково состояние героических людей: предельное насилие. Стремление впасть в противоположную крайность относится сюда же.
Возвышенный человек, видя возвышенное, становится свободным, уверенным, широким, спокойным, радостным, но совершенно прекрасное потрясает его своим видом и сшибает с ног: перед ним он отрицает самого себя.
Кто не живет в возвышенном, как дома, тот воспринимает возвышенное как нечто жуткое и фальшивое.
Люди, стремящиеся к величию, суть по обыкновению злые люди: таков их единственный способ выносить самих себя.
Стремление к величию выдает с головой: кто обладает величием, тот стремиться к доброте.
Кто стремиться к величию, у того есть основания увенчивать свой путь и довольствоваться количеством. /Люди качества стремятся к малому./
В пылу борьбы можно пожертвовать жизнью: но побеждающий снедаем искусом /отшвырнуть от себя/ свою жизнь. Каждой победеприсуще презрение к жизни.
Всякий восторг заключает в себе нечто вроде испуга и бегства от самих себя — временами даже само-/отречение/, само-отрицание.
Желать чего-то и добиваться этого — считается признаком сильного характера. Но даже не желая чего-то, все-таки добиваться этого — свойственно сильнейшим, которые ощущают себя воплощенным фатумом.
Пережить многое, сопережить при этом множество прошедших вещей, пережить воедино множество собственных и чужих переживаний — это творит высших людей, я называю их *суммами*.
Заблистать через триста лет — моя жажда славы.
Те, кто до сих пор больше всего любили человека, всегда причиняли ему наисильнейшую боль; подобно всем любящим, они требовали от него невозможного.
Если ты прежде всего и при всех обстоятельствах не внушает страха, то никто не примет тебя настолько всерьез, чтобы в конце концов полюбить тебя.
Кто хочет стать водителем людей, должен в течение доброго промежутка времени слыть среди них их опаснейшим врагом.
Из всех европейцев, живущих и живших — Платон, Вольтер, Гете, — я обладаю душой /самого широкого диапазона/. Это зависит от обстоятельств, связанных не столько со мной, сколько с *сущностью вещей*, — я мог бы стать /Буддой/ Европы: что, конечно, было бы антиподом индийского.
Во мне теперь /острие/ всего морального размышления и работы в Европе.
Покуда к тебе относятся враждебно, ты еще не превозмог своего времени: ему не положено видеть тебя — столь высоким и отдаленным должен ты быть для него.
Кто подвергается нападкам со стороны своего времени, тот еще недостаточно определил его — или отстал от него.
Одиннадцать двенадцатых всех великих людей истории были лишь представителями какого-то великого дела.
Если имеешь счастье оставаться темным, то можешь воспользоваться и льготами, предоставляемыми темнотой, и в особенности *болтать всякое*.
В стадах нет ничего хорошего, даже когда они бегут вслед за тобою.
Чем свободнее и сильнее индивидуум, тем /взыскательнее/ становится его любовь; наконец, он жаждет стать сверхчеловеком, ибо все прочее не /утоляет/ его любви.
И истина требует, подобно всем женщинам, чтобы ее любовник стал ради нее лгуном, но не тщеславие ее требует этого, а ее жестокость.
И правдивость есть лишь одно из средств, ведущих к познанию, одна лестница, — но не /сама/ лестница.
Жизнь ради познания есть, пожалуй, нечто безумное; и все же она есть признак веселого настроения. Человек, одержимый этой волей, выглядит столь же потешным образом, как слон, силящийся /стоять/ на голове.
Для познающего всякое право собственности теряет силу: или же все есть грабеж и воровство.
Лишь недостатком вкуса можно объяснить, когда человек познания все еще рядится в тогу *морального человека*: как раз по нему и /видно/, что он *не нуждается* в морали.
Изолгана и сама ценность познавания: познающие говорили о ней всегда в свою защиту — они всегда были слишком исключениями и почти что преступниками.
Вы, любители познания! Что же до сих пор из любви сделали вы для познания? Совершили ли вы уже кражу или убийство, чтобы узнать, каково на душе у вора и убийцы?
Видеть и все же не верить, — первая добродетель познающего; видимость — величайший его искуситель.
Чем ближе ты к полному охлаждению в отношении всего чтимого тобою доныне, тем больше приближаешься ты и к новому разогреванию.
В усталости нами овладевают и давно преодоленные понятия.
Нечто схожее с отношением обоих полов друг к другу есть и в отдельном человеке, именно, отношение воли и интеллекта (или, как говорят, сердца и головы) — это суть мужчина и женщина; между ними дело идет всегда о любви, зачатии, беременности. И заметьте хорошенько: /сердце/ здесь мужчина, а /голова/ — женщина!
Одухотворяет сердце; дух же сидит и вселяет мужество в опасности. О, уж этот язык!
Лишь человек делает мир мыслимым — мы все еще заняты этим: и если он его однажды понял, он чувствует, что мир отныне его /творение/ — ах, и вот же ему приходится теперь, подобно всякому творцу, /любить/ свое творение!
Высшее мужество познающего обнаруживается не там, где он вызывает удивление и ужас, — но там, где далекие от познания люди /воспринимают/ его поверхностным, низменным, трусливым, равнодушным.
Это свойственное познаванию хорошее, тонкое, строгое чувство, из которого вы вовсе не хотите сотворить себе добродетели, есть цвет многих добродетелей: но заповедь *ты должен*, из которого оно возникло, уже не предстает взору; корень ее сокрыт под землей.
Больные лихорадкой видят лишь призраки вещей, а те, у кого нормальная температура, — лишь тени вещей; при этом те и другие нуждаются в одинаковых словах.
Что вы знаете о том, как сумасшедший любит разум, как лихорадящий любит лед!
Кто в состоянии сильно ощутить взгляд мыслителя, тот не может отделаться от ужасного впечатления, которое производят животные, чей глаз медленно, как бы на стержне, /вытаращивается/ из головы и оглядывается вокруг.
Он одинок и лишен всего, кроме своих мыслей: что удивительного в том, что он часто нежится и лукавит с ними и дергает их за уши! — А вы, грубияны, говорите — он /скептик/.
Кому свойственно отвращение к возвышенному, тому не только *да*, но и *нет* кажется слишком патетическим, — он не принадлежит к отрицающим умам, и, случись ему оказаться на их путях, он внезапно останавливается и бежит прочь — в заросли скепсиса.
Когда спариваются скепсис и томление, возникает /мистика/.
Чья мысль хоть раз переступала мост, ведущий к мистике, тот не возвращается оттуда без мыслей, не отмеченных стигматами.
Вера в причину и следствие коренится в сильнейшем из инстинктов: в инстинкте мести.
Кто /чувствует/ несвободу воли, тот душевнобольной; кто /отрицает/ ее, тот глуп.
Совершенное познание необходимости устранило бы всякое *долженствование*, — но и постигло бы необходимость *долженствования*, как следствие /незнания/.
Против /эпикурейцев/. — Они /избавились/ от какого-то заблуждения и наслаждаются волей, как бывшие пленники. Или они преодолели, либо /верят/ в то, что преодолели, противника, к которому испытывали ревность, — без малейшего сочувствия к тому, кто ощущал себя не в плену, а в /безопасности/, — без сочувствия и к страданию самих преодоленных.
Я различаю среди философствующих два сорта людей: одни всегда размышляют о своей защите, другие — о нападении на своих врагов.
Нести при себе свое золото в неотчеканенном виде связано с неудобствами; так поступает мыслитель, лишенный формул.
/Дюринг/: человек, отпугивающий сам от своего образа мыслей и, как вечно тявкающий и кусачий пес на привязи, улегшийся перед своей философией. Никто не пожелает себе такую обрызганную слюною душу. Оттого его философия не привлекает.
Кто хочет оправдать существование, тому надобно еще и уметь быть адвокатом Бога перед дьяволом.
Настало время, когда дьявол должен быть адвокатом Бога: если и сам он хочет иначе продлить свое существование.
Богу, который любит, не делает чести заставлять любить Себя: он скорее предпочел бы быть ненавистным.
Каждая церковь — камень на могиле Богочеловека: ей непременно хочется, чтобы Он не воскрес снова.
Верующий находит своего естественного врага не в свободомыслящем, а в религиозном человеке.
Сильнее всего ненавистен верующему не свободный ум, а новый ум, обладающий новой верой.
Содеянное из любви /не/ морально, а религиозно.
Кто не находит больше в Боге великого как такового, тот вообще не находит его уже нигде — он должен либо отрицать его, либо созидать.
Любя, мы творим людей по подобию /нашего/ Бога, — и лишь затем мы от всего сердца ненавидим /нашего/ дьявола.
Творить: это значит — выставлять из себя нечто, делать себя более пустым, более бедным и более любящим. Когда Бог сотворил мир, Он и сам был тогда не больше чем пустым понятием — и любовью к сотворенному.
Вы называете это саморазложением Бога: но это лишь его шелушение — он сбрасывает свою моральную кожу! И вскоре вам предстоит увидеть Его снова, по ту сторону добра и зла.
Господствовать — и не быть больше рабом Божьим: /осталось/ лишь это средство, чтобы облагородить людей.
Мораль — это важничанье человека перед природой.
*Не существует человека, ибо не существовало первого человека!* — так заключают животные.
Должно быть, некий дьявол изобрел мораль, чтобы замучить людей гордостью: а другой дьявол лишит их однажды ее, чтобы замучить их самопрезрением.
Мораль нынче увертка для лишних и случайных людей, для нищего духом и силою отребья, которому не /следовало бы/ жить, — мораль, поскольку милосердие; ибо она говорит каждому: *ты все-таки представляешь собою нечто весьма важное*, — что, разумеется, есть ложь.
/Условия существования/ некоего существа, поскольку они выражают себя в плане /*долженствования*/, суть его /мораль/.
Когда морализируют добрые, они вызывают отвращение; когда морализируют злые, они вызывают страх.
Во всякой морали дело идет о том, чтобы /открывать/ либо /искать высшие состояния жизни/, где /разъятые/ доселе способности могли бы соединиться.
В моей голове нет ничего, кроме личной морали, и сотворить себе право на нее составляет смысл всех моих исторических вопросов о морали. Это ужасно трудно — сотворить себе такое /право/.
Право на новые собственные /ценности/ — откуда возьму я его? Из права всех старых ценностей и границ этих ценностей.
*Послушание* и *закон* — это звучит из всех моральных чувств. Но *произвол* и *свобода* могли бы стать еще, пожалуй, последним звучанием морали.
Ах, как удобно вы пристроились! У вас есть закон и дурной глаз на того, кто только в /помыслах/ обращен против закона. Мы же свободны — что знаете вы о муке ответственности в отношении самого себя!
В каждом поступке высшего человека ваш нравственный закон стократно нарушен.
Вас назовут истребителями морали: но вы лишь открыватели самих себя.
*Если ты ведаешь, что творишь, ты блажен, — но если ты не ведаешь этого, ты проклят и преступник закона*, — сказал Иисус одному человеку, нарушившему субботу: право, обращенное ко всем нарушителям и преступникам.
Иисус из Назарета любил злых, а не добрых: даже его доводил до проклятий их морально негодующий вид. Всюду, где вершился суд, он выступал против судящих: он хотел быть истребителем морали.
*Добро и зло суть предрассудки Божьи*, — сказала змея. Но и сама змея была предрассудком Божьим.
*Религиозный человек*, *глупец*, *гений*, *преступник*, *тиран* — все это суть дурные названия и частности, замещающие кого-то неназываемого.
Можно с одинаковым успехом выводить свойства добрых людей из зла, а свойства злых людей из добра: из какого же контраста вывести самого /Ларошфуко/?
Сквозь /Ларошфуко/ просвечивает весьма /знатный/ образ мыслей тогдашнего общества: сам он — разочарованный идеалист, подыскивающий, по /инструкции христианства/, /скверные наименования/ для движущих сил своей эпохи.
*Есть герои как в злом, так и в добром* — это совершенная наивность в устах какого-нибудь /Ларошфуко/.
Сотворить идеал — /это значит/: /переделать/ своего дьявола в /своего/ Бога. А /для этого/ надобно прежде всего сотворить своего дьявола.
Следует оберегать зло, как оберегают лес. Верно то, что вследствие редения и раскорчевок леса земля потеплела
Зло и великий аффект потрясают нас и опрокидывают все, что есть в нас трухлявого и мелкого: вам следовало бы прежде испытать, не смогли бы вы стать великими.
Нельзя связывать /одним/ словом презренного человека с человеком страшным.
Чтобы понадобился тормоз, необходимо прежде всего колесо! Добрые суть тормоз: они сдерживают, они поддерживают.
Нечистая совесть — это налог, которым изобретение чистой совести обложило людей.
Есть степень заядлой лживости, которую называют *чистой совестью*.
Моральные люди испытывают самодовольство при угрызениях совести.
Моральное негодование есть коварнейший способ мести.
Остерегайтесь морально негодующих людей: им присуще жало трусливой, скрытой даже от них самих злобы.
Я рекомендую всем мученикам поразмыслить, не жажда ли мести довела их до крайности.
Не следует искать морали (того менее — моральности) у писателей, пишущих на моральные темы; /моралисты/ в большинстве суть забитые, страдающие, бессильные, мстительные люди, — их тенденция сведена к толике счастья: больные, которые воображают, что суть в выздоровлении.
*Серьезный*, *строгий*, *нравственный* — так называете вы его. Мне он кажется злым и несправедливым к себе самому, всегда готовым наказать нас за это и корчить из себя нашего палача — досадуя на то, что мы не позволяем ему этого.
Корысть и страсть связаны брачными узами; этот брак называют себялюбием — это несчастливый брак!
Большинство людей слишком глупы, чтобы быть корыстными.
У воров, разбойников, ростовщиков и спекулянтов себялюбие, в сущности, обнаруживается достаточно непритязательным и скромным образом: нелегко желать от людей меньшего, чем когда желаешь только их денег.
Лишь когда самолюбие станет однажды больше, умнее, утонченнее, изобретательнее, будет мир/выглядеть/ *само-отверженнее*.
К комарам и блохам не следует испытывать сострадания. Было бы правильным вздергивать на виселицу лишь мелких воришек, мелких клеветников и оскорбителей.
Естественные последствия поступка мало принимаются в расчет, поскольку в числе этих последствий фигурируют публичные наказание и поругание. Здесь пробивается великий источник всяческого верхоглядства.
Не следует стыдиться самих аффектов; они для этого слишком неразумны.
Для того, кто сильно отягчен своим разумом, аффект оказывается отдыхом: именно в качестве неразумия.
Всегда говорят о /причинах/ аффектов и называют их /поводы/.
В аффекте обнаруживается не человек, но его аффект.
При известных условиях наносится гораздо меньший общий вред, когда кто-то срывает свои аффекты на других, чем на самом себе: в особенности это относится к творческим натурам, сулящим большую пользу.
Побороть свой аффект — значит в большинстве случаев временно воспрепятствовать его излиянию и образовать затор, стало быть, сделать его более опасным.
Мы находим у различных людей /одинаковое количество/ страстей, впрочем по-разному поименованных, оцененных и тем самым разно/направленных/. /Добро/ и /зло/ отличаются друг от друга различной иерархией страстей и господством целей.
Почитание само есть уже страсть — как и оскорбление. Через /почитание *страсти*/ становятся /добродетелями/.
Домогание есть счастье; удовлетворение, переживаемое как счастье, есть лишь последний момент домогания. Счастье — быть сплошным желанием и вместо исполнения — все новым желанием.
Говорят: *удовольствие* — и думают об усладах, говорят: *чувство* — и думают о чувственности, говорят: *тело* — и думают о том, что *ниже тела*, — и таким вот образом была обесчещена троица хороших вещей.
Лишь тот порочный человек несчастен, у кого потребность в пороке растет вместе с отвращением к пороку — и никогда не зарастает им.
Не путать /смелость и чувство достоинства/, /присущие самолюбию/ с органически присущей смелостью: это — принуждение, при котором терпишь немалый /ущерб/ в собственной одаренности.
Если я почитаю какое-либо чувство, то почитание врастает в само чувство.
Культивируя месть, пришлось бы отучиться и от благодарности, — но не и от любви.
Кто страстно взыскует справедливости, тот ощущает как облегчение и наиболее болезненный из своих аффектов.
И глубокая ненависть есть идеалистка: делаем ли мы при этом из нашего противника бога или дьявола, в любом случае мы оказываем ему этим слишком много чести.
Вначале ложь была моральна. /Утверждались/ стадные мнения.
Правдивый человек в конце концов приходит к пониманию, что он всегда лжет.
Кому нет нужды в том, чтобы лгать, тот извлекает себе пользу из того, что он не лжет.
Толковать свои склонности и антипатии как свой долг — большая нечистоплотность *добрых*!
Можно было бы представить себе высокоморальную лживость, при которой человек осознает свое половое влечение только как /долг/ зачинать детей.
Utile — это лишь средство; его целью служит всегда какое-то dulce: будьте же честны, господа дульсиарии!
/Каждый/ поступок продолжает созидать /нас/ самих, он ткет наше пестрое одеяние. Каждый поступок свободен, но одеяние необходимо. Наше /переживание/ — вот наше одеяние.
Стоит нам только на один шаг переступить среднюю меру человеческой доброты, как наши поступки вызывают недоверие. Добродетель покоится как раз *посередине*.
Иное существование лишено смысла, разве что оно заставляет нас забыть другое существование. И есть также опийные поступки.
Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство — не наоборот.
Мы должны быть столь же жестокими, сколь и сострадательными: остережемся быть более бедными, чем сама природа!
Жестокость бесчувственного человека есть антипод сострадания; жестокость чувствительного — более высокая потенция сострадания.
Причислять к морали (или даже считать за саму мораль) сострадание и деликатность чувства в отношении ближних есть признак тщеславия, если /предположить/, что по натуре сам являешься сострадательным и деликатным, — стало быть, недостаток гордости и благородства души.
Есть много жестоких людей, которые лишь чересчур трусливы для жестокости.
Где всегда добровольно берут на себя страдания, там вольны также доставлять себе этим удовольствие.
Если обладаешь волей к страданию, то это лишь шаг к тому, чтобы возобладать и волей к жестокости, — именно в качестве как права, так и долга.
Посредством доброй воли к помощи, состраданию, подчинению, отказу от личных притязаний даже незначительные и поверхностные люди внешне делаются полезными и сносными. Не следует только разубеждать их в том, что это воля есть *сама добродетель*.
Прекраснейшие цвета, которыми светятся добродетели, выдуманы теми, кому их недоставало. Откуда, например, берет свое начало бархатный глянец доброты и сострадания? — Наверняка не от добрых и сострадательных.
Давать каждому свое — это значило бы: желать справедливости и достигать хаоса.
Что *глупая женщина с добрым сердцем стоит высоко над гением*, это звучит весьма учтиво — в устах гения. Это его любезность, — но это и его смышленость.
Когда мы прельщаемся собой и не в силах больше любить себя, то следует в порядке профилактики посоветовать любовь к ближнему: в той мере, в какой ближние мигом вынудят нас /уверовать/ в то, что и мы *стоим любви*.
Непрерывно упражняясь в искусстве выносить всякого рода ближних, мы бессознательно упражняемся выносить самих себя, — что, по сути, является самым непонятным достижением человека.
*Возлюби ближнего своего* — это значит прежде всего: *Оставь ближнего своего в покое!* — И как раз эта деталь добродетели связана с наибольшими трудностями.
Я не понимаю, к чему заниматься злословием. Если хочешь насолить кому-либо, достаточно лишь сказать о нем какую-нибудь правду.
Даже когда народ пятится, он пятится за идеалом — и верит в некое *вперед*.
Только человек сопротивляется направлению гравитации: ему постоянно хочется падать — /вверх/.
Женщина и гений не трудятся. Женщина была до сих пор величайшей роскошью человечества. Каждый раз, когда мы /делаем/ все, что в наших силах, мы не трудимся. Труд — лишь средство, приводящее к этим мгновениям.
Мое направление в /искусстве/: продолжать творить не там, где пролегают /границы/, но там, где простирается /будущее человека/! Необходимы образы, по которым можно будет /жить/!
Чарующее произведение! Но сколь нестерпимо то, что творец его всегда напоминает нам о том, что это /его/ произведение.
Он научился выражать свои мысли, но с тех пор ему уже не верят. Верят только заикающимся.
Кто, будучи поэтом, хочет платить наличными, тому придется платить /собственными/ переживаниями: оттого именно не выносит поэт своих ближайших друзей в роли толкователей — они разгадывают, отгадывая /вспять/. Им следовало бы восхищаться тем, /куда/ приходит некто путями своих страданий, — им следовало бы учиться смотреть вперед и вверх, а не назад и вниз.
Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.
Сначала приспособление к творению, затем приспособление к его Творцу, говорившему только символами.
Вера в форме, неверие в содержании — в этом вся прелесть сентенции, — следовательно, моральный парадокс.
Страстные, но бессердечные и артистичные — таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как /Платон/.
Отнюдь не самым желательным является умение переваривать все, что создало прошлое: так, я желал бы, чтобы /Данте/ в корне противоречил нашему вкусу и желудку.
Величайшие трагические мотивы остались до сих пор неиспользованными: ибо что знает какой-нибудь поэт о сотне трагедий совести?
*Герой радостен* — это ускользало до сих пор от сочинителей трагедий.
/Фауст/, трагедия познания? В самом деле? Я /смеюсь/ над Фаустом.
Видеть в /Гамлете/ вершину человеческого духа — по мне это значит скромничать в отношении духа и вершины. Прежде всего это /неудавшееся/ произведение: его автор, пожалуй, смеясь, согласился бы со мной, скажи я ему это в лицо.
Вы сказали /мне/, что есть тон и что слух: но что за дело до этого музыканту? Объяснили ли вы тем самым музыку или же опровергли?
Лишь теперь брезжит человеку, что музыка — это символический язык аффектов: а впоследствии научатся еще отчетливо узнавать систему влечений музыканта из его музыки. Он, должно быть, и не подозревал, что /выдает себя тем самым/. Такова /невинность/ этих добровольных признаний, в противоположность всем литературным произведениям.
Если бы богине Музыке вздумалось говорить не тонами, а словами, то пришлось бы заткнуть себе уши.
В современной музыке дано звучащее единство религии и чувственности и, стало быть, больше женщины, чем когда-либо в прежней музыке.
Наиболее вразумительным в языке является не слово, а тон, сила, модуляция, темп, с которыми проговаривается ряд слов, — короче, музыка за словами, страсть за этой музыкой, личность за этой страстью: стало быть, все то, что не может быть /написано/. Посему никаких дел с писательщиной.
Первое, что необходимо здесь, есть /жизнь/: стиль должен /жить/.
Стиль должен всякий раз быть соразмерным /тебе/ относительно вполне определенной личности, которой ты хочешь довериться. (Закон /двойного соотношения/.)
Прежде чем быть вправе писать, следует точно знать: *это я высказал бы и /испортил бы/ таким-то и таким-то образом*. Писание должно быть только подражанием.
Поскольку пишущему /недостает/ множества /средств исполнителя/, ему надлежит в общем запастись неким образцом /весьма выразительного/ способа исполнения: отражение этого, написанное, неизбежно окажется уже намного более блеклым (и для тебя более естественным).
Богатство жизни выдает себя через /богатство жестов/. /Нужно учиться/ ощущать все — длину и краткость предложения, пунктуацию, выбор слов, паузы, последовательность аргументов — как жесты.
Осторожно с периодами! Право на периоды дано лишь тем людям, которым и в речи свойственно долгое дыхание. Для большинства период — это вычурность.
Стиль должен доказывать, что /веришь/ в свои мысли и не только мыслишь их, но и /ощущаешь/.
Чем абстрактней истина, которую намереваешься преподать, тем ревностнее следует совращать к ней /чувства/.
Такт хорошего прозаика в том, чтобы /вплотную подступиться/ к поэзии, но /никогда/ не переступать черты. Без тончайшего чувства и одаренности в самом поэтическом невозможно обладать этим тактом.
Предупреждать легкие возражения читателя — неучтиво и неблагоразумно. Большой учтивостью и /большим благоразумием/ было бы — предоставить читателю /самому высказать/ последнюю квинтэссенцию нашей мудрости.
Убожество в любви охотно маскируется отсутствием /достойного/ любви.
Безусловная любовь включает также и страстное желание быть истязуемым: тогда она изживается вопреки самой себе, и из готовности отдаться превращается под конец даже в желание самоуничтожения: *Утони в этом море!*
Желание любить выдает утомленность и пресыщенность собой; желание быть любимым, напротив, — тоску по себе, себялюбие. Любящий раздаривает себя; тот, кто хочет стать любимым, стремиться получить в подарок самого себя.
Любовь — /плод послушания/: но расположение полов часто оказывается между плодом и корнем, а плод самой любви — свобода.
Любовь к жизни — это почти противоположность любви к долгожительству. Всякая любовь думает о мгновении и вечности, — но /никогда/ о *продолжительности*.
Дать своему аффекту имя — значит уже сделать шаг за пределы аффекта. Глубочайшая любовь, например, не умеет назвать себя и, вероятно, задается вопросом: *не есть ли я ненависть?*.
Немного раздражения вначале и — и вслед за этим большая любовь? Так от трения спички происходит взрыв.
Жертвы, которые мы приносим, доказывают лишь, сколь незначительной делается для нас любая другая вещь, когда мы /любим/ нечто.
Не через взаимную любовь прекращается несчастье неразделенной любви, но через большую любовь.
Не то, что мешает нам быть любимыми, а то, что мешает нам любить полностью, ненавидим мы больше всего.
Гордость внушает злополучно влюбленному, что возлюбленная его нисколько не заслуживает того, чтобы быть любимой им. Но более высокая гордость говорит ему: *Никто не заслуживает того, чтобы быть любимым, — ты лишь недостаточно любишь ее!*
*Моя любовь вызывает страх, она столь взыскательна! Я не могу любить, не веря в то, что любимый мною человек предназначен совершить нечто бессмертное. А он догадывается, во что я верю, чего я — требую!*
*Я сержусь: ибо ты неправ* — так думает любящий.
Требование взаимности не есть требование любви, но тщеславия и чувственности.
Удивительно, на какую только глупость ни способна чувственность, прельщенная любовью: она вдруг начисто лишается хорошего вкуса и называет безобразное прекрасным, достаточно лишь любви убедить ее в этом.
Действительно справедливые люди недароприимны (unbeschenkbar): они возвращают все обратно. Оттого у любящих они вызывают отвращение.
Всегда возвращать обратно: не принимать никаких даров, кроме как в /вознаграждение/ и в знак того, что мы по ним /узнаем/ действительно любящих и возмещаем это /нашей любовью/.
Повелительные натуры будут повелевать даже своим Богом, сколько бы им ни казалось, что они служат Ему.
Ревность — остроумнейшая страсть и тем не менее все еще величайшая глупость.
Самец жесток к тому, что он любит, — не из злобы, а из того, что он слишком бурно ощущает себя в любви и начисто лишен какого-либо чувства к чувству другого.
Величайшее в великих — это материнское. Отец — всегда только случайность.
Стремление стать функцией — женский идеал любви. Мужской идеал — ассимиляция и возобладание либо сострадание (культ страдающего Бога).
Женщина не хочет признаваться себе, насколько она любит в своем возвышенном мужчину (именно мужчину); оттого обожествляет она *человека* в нем — перед собой и другими.
Женщины гораздо более чувствительны, чем мужчины, — именно потому, что они далеко не с такой силой осознают чувственность как таковую, как это присуще мужчинам.
Для всех женщин, которым обычай и стыд воспрещает удовлетворение полового влечения, религия, как духовное расцепление эротической потребности, оказывается чем-то незаменимым.
*/Потребности сердца/*. Животные во время течки не с такой легкостью путают свое сердце и свои вожделения, как это делают люди и особенно бабенки.
Если женщина нападает на мужчину, то оттого лишь, чтобы защититься от женщины. Если мужчина заключает с женщиной дружбу, то ей кажется, что он делает это оттого, что не в состоянии добиться большего.
Наш век охоч до того, чтобы приписывать умнейшим мужам вкус к незрелым, скудоумным и покорным простушкам, вкус Фауста к Гретхен: это свидетельствует против вкуса самого столетия и его умнейших мужей.
У многих женщин, как у медиумических натур, интеллект проявляется лишь внезапно и толчками, притом с неожиданной силой: дух веет тогда *над ними*, а не из них, как кажется. Отсюда их трехглазая смышленость в путаных вещах, — отсюда же их вера в наитие.
Женщин лишает детскости то, что они постоянно возятся с детьми, как их воспитатели.
Достаточно скверно! Время брака наступает гораздо раньше, чем время любви: понимая под последним свидетельство зрелости — у мужчины и женщины.
Возвышенная и честная форма половой жизни, форма страсти, обладает нынче /нечистой/ совестью. А пошлейшая и бесчестнейшая — /чистой/ совестью.
Брак — это наиболее изогланная форма половой жизни, и как раз поэтому на его стороне чистая совесть.
Брак может оказаться впору таким людям, которые не способны ни на любовь, ни на дружбу и охотно стараются ввести себя и других в заблуждение относительно этого недостатка, — которые, не имея никакого опыта ни в любви, ни в дружбе, не могут быть разочарованы и самим браком.
Брак выдуман для посредственных людей, которые бездарны как в большой любви, так и в большой дружбе, — стало быть, для большинства: но и для тех вполне редкостных людей, которые способны как на любовь, так и на дружбу.
Кто не способен ни на любовь, ни на дружбу, тот вернее всего делает свою ставку — на брак.
Кто сильно /страдает/, тому /завидует/ дьявол и выдворяет — на небо.
Нужно гордо поклоняться, если не можешь быть идолом.
У язвительного человека чувство пробивается наружу редко, но всегда очень громко.
Лабиринтный человек никогда не ищет истины, но всегда лишь Ариадну, — что бы ни говорил нам об этом он сам.
В старании /не/ познать самих себя обыкновенные люди выказывают больше тонкости и /хитрости/, чем утонченнейшие мыслители в их противоположно старании — /познать/ себя.
Есть дающие натуры и есть воздающие.
Даже в своем голоде по человеку ищешь, прежде всего, /удобоваримой/ пищи, хотя она и была малокалорийной: подобно картофелю.
Многое мелкое счастье дарит наc многим мелким убожеством: оно портит этим характер.
Всяким маленьким счастьем надлежит пользоваться, как больной постелью: для выздоровления — и никак иначе.
Испытываешь ужас при мысли о том, что внезапно испытываешь ужас.
После опьянения победой всегда проявляется чувство большой утраты: наш враг, наш враг мертв! Даже потерю друга оплакиваем мы не столь глубоко — и оттого громче!
Потребность души не следует путать с потребностью /в душе/: последняя свойственна отдельным холодным натурам.
Помимо нашей способности к суждениям мы обладаем еще и нашим /мнением/ о нашей способности судить.
Ты хочешь, чтобы тебя оценивали по твоим замыслам, а /не/ по твоим действиям? Но откуда же у тебя твои замыслы? Из твоих действий!
Только несгибаемый вправе молчать о самом себе.
Мы начинаем подражателями и кончаем тем, что подражаем себе, — это есть последнее детство.
*Я оправдываю, ибо и я поступил бы так же — историческое образование. Мне страшно! Это значит: *я терплю самого себя — раз так!*
Если что-то не удается, нужно вдвое оплачивать помощь своему помощнику.
Наши недостатки суть лучшие наши учителя: но к лучшим учителям всегда бываешь неблагодарным.
Наше внезапно возникающее отвращение к самим себе может в равной степени быть результатом как утонченного вкуса, — так и испорченного вкуса.
Всякое сильное ожидание переживает свое исполнение, если последнее наступает раньше, чем — его ожидали.
Для очень одинокого и шум оказывается утешением.
Одиночество придает нам большую черствость по отношению к самим себе и большую ностальгию по людям: в обоих случаях оно улучшается характер.
Иной находит свое сердце не раньше, чем он теряет свою голову.
Есть черствость, которой хотелось бы, чтобы ее понимали как силу.
Человек никогда не имеет, ибо человек никогда не /есть/. Человек всегда приобретает или теряет.
Можно так сродниться с кем-нибудь, что видишь его во сне делающим и претерпевающим все то, что он делает и претерпевает наяву, — настолько сам ты мог бы сделать и претерпеть это.
*Лучше лежать в постели и чувствовать себя больным, чем быть /вынужденным делать/ что-то* — по этому негласному правилу живут все самоистязатели.
Люди, недоверчивые в отношении самих себя, больше хотят быть любимыми, нежели любить, дабы однажды, хотя бы на мгновение, суметь поверить в самих себя.
Этой паре присущ, по сути дела, одинаковый дурной вкус: но один из них тщится убедить себя и нас в том, что вкус этот — верх изысканности. Другой же стыдится своего вкуса и хочет убедить себя и нас в том, что ему присущ иной и более изысканный — наш вкус. К одному из этих типов относятся все филистеры образования.
Он называет это верностью своей партии, но это лишь его комфорт, позволяющий ему не вставать больше с этой постели.
Для переваривания, в целях здоровья, потребна некоторого рода лень. Даже для переваривания переживания.
Вид наивного человека доставляет мне наслаждение, если только по природе он зол и наделен умом.
Изворотливые люди, как правило, суть обыкновенные и несложные люди.
Чтобы взваливать неприятные последствия собственной глупости на саму свою глупость, а не на свой характер, — для этого требуется больше характера, чем есть у большинства людей.
Там, где дело идет о большом благополучии, следует /накоплять/ свою репутацию.
/Стендаль/ цитирует как закулисную сентенцию: *Telle trouve a se vendre, qui n’eut pas trouve a se donner*. *Никто не хочет ее задаром: оттого вынуждена она продаваться!* — сказал бы я.
Человек придает поступку ценность, но как удалось бы поступку придать человеку ценность!
Есть персоны, которые хотели бы вынудить каждого к полному приятию или отрицанию их собственной персоны, — к таковым принадлежал /Руссо/: их мучительный бред величия проистекает из их недоверия к самим себе.
Я воспринимаю как вредных всех людей, которые не могут больше быть противниками того, что они любят: они портят тем самым лучшие вещи и лучших людей.
Я хочу знать, если ли ты /творческий/ или /переделывающий/ человек, в каком-либо отношении: как творческий, ты принадлежишь к свободным, как переделывающий, ты — их раб и оружие.
*Не будем говорить об этом!* — *Друг, /об этом/ мы не вправе даже молчать*.
Берегись его: он говорит лишь для того, чтобы затем получить право слушать, — ты же, собственно, слушаешь лишь для оттого, что неуместно всегда говорить, и это значит: ты слушаешь плохо, а он только и умеет что слушать.
У нас есть что сказать друг другу: и как хорошо нам спорить — ты влеком страстями, я полон оснований.
Он поступил со мной несправедливо — это скверно. Но что он хочет теперь выспросить у меня прощения за свою несправедливость, это уже по части вылезания-из-кожи-вон!
*/После разлада/*. *Пусть говорят мне что угодно, чтобы причинить мне боль; слишком мало знают меня, чтобы быть в курсе, что больше всего причиняет мне боль*.
Ядовитейшие стрелы посылаются вслед за тем, кто отделывается от своего друга, не оскорбляя его даже.
Поверхностные люди должны всегда лгать, так как они лишены содержания.
К этому человеку прилган не его внешний вид, но его внутренний мир: он ничуть не хочет казаться мнимым и плоским — каковым он все-таки является.
Противоположностью актера является не честный человек, но исподтишка пролгавшийся человек (именно из них выходят большинство актеров).
Актеры, не сознающие своего актерства, производят впечатление настоящих алмазов и даже превосходят их — блеском.
Актерам некогда дожидаться справедливости: и часто я рассматриваю нетерпеливых людей с этой точки зрения — не актеры ли они.
Не путайте: актеры гибнут от недохваленности, настоящие люди — от недолюбленности.
Так называемые любезники умеют давать нам сдачу и с мелочи любви.
Мы хвалим то, что приходится нам по вкусу: это значит, когда мы хвалим, мы хвалим собственный вкус — не грешит ли это против всякого хорошего вкуса?
Хваля, хвалишь всегда самого себя; порицая, порицаешь всегда другого.
Ты говоришь: *Мне нравится это* — и мыслишь, что тем самым хвалишь меня. Но /мне/ не нравишься ты!
В каждом сношении людей речь идет только о беременности.
Кто не оплодотворяет нас, делается нам явно безразличным. Но тот, кого оплодотворяем /мы/, отнюдь не становится тем самым для нас любимым.
Со всем своим знанием других людей не выходишь из самого себя, а все больше входишь в себя.
/Мы/ более искренни по отношению к другим, чем по отношению к самим себе.
Когда сто человек стоят друг возле друга, каждый теряет свой рассудок и получает какой-то другой.
Собака оплачивает хорошее расположение к себе покорностью. Кошка наслаждается при этом собою и испытывает сладострастное чувство силы: она ничего не дает обратно.
Фамильярность превосходящего нас человека озлобляет, так как мы не можем расплатиться с ним тою же монетой. Напротив, следует посоветовать ему быть вежливым, т. е. постоянно делать вид, что он уважает нечто.
Что какой-то человек приходятся нам по душе, это мы охотно зачитываем в пользу его и нашей собственной моральности.
Кто беден любовью, тот скупиться даже своей вежливостью.
Кто честно относится к людям, тот все еще скупится своей вежливостью.
Когда мы желаем отделаться от какого-то человека, нам надобно лишь унизить себя перед ним — это тотчас же заденет его тщеславие, и он уберется восвояси.
Бюргерские и рыцарские добродетели не понимают друг друга и чернят друг друга.
Незаурядный человек познает в несчастьи, сколь ничтожно все достоинство и порядочность осуждающих его людей. Они лопаются, когда оскорбляют их тщеславие, — нестерпимая, ограниченная скотина предстает взору.
Из своего озлобления к какому-то человеку стряпаешь себе моральное негодование — и любуешься собою после: а из пресыщения ненавистью — прощение — и снова любуешься собою.
Познавая нечто в человеке, мы в то же время разжигаем в нем это, а кто познает лишь низменные свойства человека, тот обладает и стимулирующей их силой и дает им разрядиться. Аффекты ближних твоих, обращенные против тебя, суть критика твоего познания, сообразно уровню его высоты и низости.
Не то, что он делает и замышляет против меня днем, беспокоит меня, а то, что я по ночам всплываю в его снах, — приводит меня в ужас.
Культура — это лишь тоненькая яблочная кожура над раскаленным хаосом.
Эпоха величайших свершений окажется вопреки всему эпохой ничтожнейших воздействий, если люди будут резиновыми и чересчур эластичными.
/Дюринг/, верхогляд, повсюду ищет коррупцию, — я же ощущаю другую опасность эпохи: великую посредственность — никогда еще не было такого количества /честности/ и /благонравия/.
Теперь это только эхо, через что события приобретают *величие*: эхо газет.
Иной лишь после смерти делается великим — через эхо.
Этим конституционным монархам вручили добродетель: с тех пор они не могут больше *поступать несправедливо*, — но для этого у них и отняли власть.
Хоть бы Европа в скором времени породила /великого государственного/ мужа, а тот, кто нынче, в мелочную эпоху плебейской близорукости, чествуется как *великий реалист*, пусть пользуется /мелким авторитетом/.
Не давайте себя обманывать! Самые деятельные народы несут в себе наибольшую усталость, их беспокойство есть слабость, — в них нет достаточного содержания, чтобы ждать и лениться.
В Германии гораздо больше чтут желание, нежели умение: это самый подходящий край для несовершенных и претенциозных людей.
Нравственности предшествует принуждение, позднее она становая обычаем, еще позднее — свободным повиновением, и, наконец, почти инстинктом.
Мораль — это важничанье человека перед природой.
Мы охладеваем к тому, что познали, как только делимся этим с другими.
Нет прекрасной поверхности без ужасной глубины.
Возраст самомнения. Между 26 и 30 годом — прекрасная пора жизни, когда человек зол на судьбу за то, что он есть столь многое и кажется столь малым.
Очень умным людям начинают не доверять, если видят их смущение.
Начинаешь с того, что отучиваешься любить других, и кончаешь тем, что не находишь больше в себе ничего достойного любви.
В мире и без того недостаточно любви и благости, чтобы их еще можно было расточать воображаемым существам.
Хороший брак покоится на таланте к дружбе.
Когда-нибудь все будет иметь свой конец — далекий день, которого я уже не увижу, — тогда откроют мои книги и у меня будут читатели. Я должен писать для них, для них я должен закончить мои основные идеи. Сейчас я не могу бороться — у меня нет даже противника.
Большинство людей слишком заняты собой, чтобы быть злобными.
Брак может оказаться впору таким людям, которые не способны ни на любовь, ни на дружбу и охотно стараются ввести себя и других в заблуждение относительно этого недостатка, которые, не имея никакого опыта ни в любви, ни в дружбе, не могут быть разочарованы и самим браком.
В любви и ненависти женщина более варвар, чем мужчина. Там где нет любви или ненависти, — женщина только статистка.
Великие умы имеют скептический склад.
Великое наследие предшествовавшего нам человечества заключается в том, что мы больше не должны испытывать постоянный страх перед зверями, варварами, богами и сновидениями.